Разное

Зал здоровья: В Алтайском краевом центре крови откроют «Зал здоровья»

13.07.2000

Содержание

Зал здоровья в городской библиотеке | Новости Тайшета

Зал здоровья в городской библиотеке | Новости Тайшета — БезФормата

 

 

«Ангарской лиры дивное звучание» — поэтический фестиваль прошёл накануне во дворце ветеранов «Победа».
Телекомпания Актис В Иркутской области завершился региональный этап фестиваля студенческого творчества «Студенческая весна».
БГУ С заявлением о хищении «Хендай Солярис» в дежурную часть полиции обратился водитель службы такси.
АИСТ ТВ В южных, центральных, западных и частично Верхнеленских районах Иркутской области с 8.00 30 апреля и до 20.00 15 июня введут особый противопожарный режим (ОПР).
ИА Альтаир В южных районах Иркутской области, включая Шелеховский район. Только за прошедшую неделю и аномально тёплые выходные в нашем районе было зарегистрировано два лесных пожара, по предварительной версии,
Газета Шелеховский вестник По данным оперативного штаба на утро пятницы, 22апреля, в Приангарье за сутки подтвердилось 145 новых случаев COVID-19, 5 пациентов скончались от коронавирусной инфекции.
Weacom.Ru В Иркутской области с начала сезона активности клещей в лечебно-профилактические учреждения обратились 249 пострадавших от укусов клещей, в том числе 84 ребёнка.
RealCherem.Ru
Киренский район Никто не застрахован от непредвиденных событий в своей жизни. Это могут быть конфликты, неприятные новости, стрессовые ситуации.
Библиотеки Саянска «Встреча за чашкой чая»     20 апреля в Краеведческом отделе Историко-Художественного музея имени академика М.К.
Нижнеилимский район Юбилей театра «Зеркало»    21 апреля в РДК «Горняк» состоялся праздничный вечер, посвященный 30-летию Народного молодежного театра «Зеркало», основателем и бессменным руководителем которого является Бушуева Ирина Борисовна.
Нижнеилимский район

©2022 BezFormata.Com.

Исцеление от здоровья в современных медийных практиках и гуманитарных исследованиях — Журнальный зал

Документ без названия

 

Собранные здесь статьи объединяет интерес к тому, как «болезненное» может быть не только объектом репрезентации (и тем самым удерживаться на расстоянии), но и тем, что наделяется телом и голосом в художественных практиках или научном исследовании, становится инструментом смыслопорождения, порой не скрывающим свое бессилие. В научном исследовании это оказывается особенно непросто, так как противоречит базовым установкам на позитивность: обеспечивать приращение знания, критическое улучшение существующих теорий и в этом смысле — исполнение исследователем своей гражданской функции. Если уж что-то стало объектом исследования, то никуда ему не деться, как ни сопротивляйся. Хотя деконструктивисты и писали в свое время о ценности саморазрушающихся проектов, больного языка, утрат и могильных пустот[1], это все оказалось гораздо легче трансформируемым в позитивные исследовательские методики[2], нежели удерживаемым в своей негативности.

Здесь, следовательно, пойдет речь не о болезнях и травмах, изучаемых с позиции Фуко или Портера, а о самом исследовании как предприятии болезни: «об обращении к зрителю на языке болезненного опыта» и о «трансляции травмы», как об этом пишет Лутц Кёпник, об «эпистемологии травмы» у Андреаса Лангеноля, об истории, написанной с позиции больного и заразного тела, у Евгения Савицкого. Предметом разговора будут видеоарт и его способность производить эффекты болезненного; украинские и российские гендерные исследования, которые могут быть описаны не только как позитивный опыт рецепции западных подходов, но и как болезненные восполнения, доставляющие беспокойство протезы, вызывающие отторжение объекты, — «блевать тендером», как сказала бы одобрительно Юлия Кристева; речь также пойдет об экологической истории[3], раздвоенной между биополитическим заданием защищать общество[4] и желанием свидетельствовать от имени «нечеловеческого» (нужно ли защищать права животных лишь в той мере, в какой это не создает неудобств для людей, или даже в том случае, когда становится для людей опасно?). Почему стоит обо всем этом говорить?

Тут нужно упомянуть о контекстах, с которыми соотносятся и к которым отсылают публикуемые статьи. Их довольно много, и назовем лишь несколько. Так, для понимания текста Лутца Кёпника важен, среди прочего, контекст дискуссий о способах репрезентации Холокоста. В какой мере использование хорошего, здорового, ясного языка науки или литературы само по себе уже уничтожает травматичность события, рационализируя его и наделяя смыслом? Способна ли наука, привыкшая работать с тем, что сохранилось и наличествует, говорить о лагерном доходяге («мусульманине» в Освенциме)? Как передать это молчание, не превратив его в «новые источники по истории 1940-х годов», во что-то неизбежно позитивное вроде «благодаря Окончательному решению мы научились работать с новым типом эго-документов» и т.п.?[5] Вот почему Кёпник ставит вопрос о разрушительном и болезненном в видеоарте на медиальном уровне. Здесь стоит обратить внимание и на другой важный контекст: на понимание истории как перформативной, как активно вмешивающейся в наше настоящее, способной нас затрагивать, опять же, не обязательно нам на пользу и с нашего согласия. Тут нельзя забывать о работах по истории памяти еще 1970-х годов (Мишеля де Серто и его последователей), которые потом часто прочитывались как исследования просто

о памяти, но для которых гораздо важнее было переосмысление современных способов отношения к прошлому. В них ставился вопрос о том, каким образом можно уйти от историцистского понимания прошлого как надежно отделенного от нас и прочно упокоенного в определенном месте, чтобы сделать его способным возвращаться, активно вмешиваться в настоящее, в том числе в работу историка, разрушая навязываемые им прошлому определения, и задача исследователя будет тогда заключаться не в подавлении такого сопротивления, а в том, чтобы давать ему место, позволять ему проделывать свою разрушительную работу. Таким образом, само исследование превращается в руину, причем такую, которая в свою очередь трогает нас своим обликом, настойчиво притягивает и отталкивает одновременно[6].

Здесь можно вспомнить и о постколониальных исследованиях, точнее, об индийских «исследованиях угнетенных» («subaltern studies»), где, начиная уже с работ Ранаджита Гухи 1960-х годов о формах крестьянской протестной активности, указывалось на проблематичность описания и объяснения насилия через что-то иное, чем оно само, например экономические причины, манипуляции со стороны политических элит, религиозные представления и пр. Для Гухи важно было показать, в какой мере акты насилия представляют собой разрыв с теми внешними причинами, которые их якобы вызывают, а также насколько насилие не соотносимо с теми формами дискурсов, которые их пытаются репрезентировать, включая дискурс самого историка. Событие, по мнению Гухи, существует скорее в складках, в смещениях этих дискурсов — не как нечто позитивно констатируемое, а как смутная угроза, разрушающая текст изнутри, вводящая туда игру амбивалентностей[7]. И, следовательно, задача исследователя — не в том, чтобы справиться с этими неясностями, докопавшись до того, как оно было «на самом деле», а в том, чтобы ретранслировать эти эффекты сопротивления, сделав собственный текст местом их угрожающей избыточности[8].

Текст Андреаса Лангеноля можно сравнить с опубликованной в «НЛО» № 75 статьей Ханса Ульриха Гумбрехта об «эдиповой герменевтике». В статье Гумбрехта важна не столько фактическая сторона, сколько сама идея о том, что возможно описать научную динамику как сугубо негативную: новое направление, которое возникает из бессмысленного протеста, просто из желания быть другим, а не из какого-то позитивного альтернативного проекта. Подобным образом в те же годы описывалось возникновение и других научных направлений, «нового историзма» или «нового медиевализма»[9]. История науки может быть движима не только диалогом ученых, их способностью прислушиваться друг к другу, но и злобой, ненавистью, отторжением. Было бы интересно написать историю доминирующих эмоций в науке второй половины ХХ века. По-видимому, она начиналась бы с образов бесстрастных ученых, для которых их занятия оправдываются высоким социальным значением науки. Затем появляются «шестидесятники», которые не стесняются говорить о том, что занимаются исследованиями просто потому, что им это нравится: здесь желание и удовольствие выступают аргументами, которые могут никак дальше не обосновываться, они не нуждаются в легитимации, а сами способны оправдывать самые странные научные интересы[10]. «Мне это просто нравится», — с особым настроением произносилось и в России в 1990-е. В то же время еще с конца 1980-х годов все больше возникает вопрос: а почему, собственно, той эмоцией, которая легитимирует научные занятия, может быть только удовольствие? Как насчет страданий, боли, гнева? Как насчет речи, преисполненной ненависти?[11] Тут, как и во многих других случаях, возникал вопрос, с позиции кого мы говорим: уравновешенного взрослого белого мужчины, не подверженного истерии, или возможны другие субъективные позиции, в том числе такие, что связаны с утратой субъективности, ее разрушением?[12]